— Ой, ой, ой, — вздыхала Анна Федоровна Юшкова, переживая.
— Да, милая боярыня, так и шваркнулась корчага на болото. Только лягушки по сторонам — скок-скок! А небесные анделы тут слетелись. Да Феофилу бо-ольшой горшок показали. Куды как больше корчаги евонной… Заблагоухало тут! А в горшке том — слезы, кои Феофил-старец мимо корчаги пролил. Вот так и выплакал он себе царствие небесное!
Анна Федоровна (по родству с Салтыковыми) приходилась родней царевнам Ивановнам, но судьбы своей не ведала. Не стемнело еще над Москвой, как она велела ворота на шкворень заложить, собак с цепи сбросить да сторожей расставить. Только было собралась Юшкова на лежанку завалиться, тут и забарабанили в ворота, выпал шкворень, завизжали собаки, взвыли сторожа…
— Хосподи, не худые ль люди жалуют? Разбойником ворвался Семен Андреевич Салтыков, сгреб родственницу с лежанки, стал в шубы кутать:
— Облачись скоро, да езжай до Всесвятского… Тебя ея императорское величество с утра до особы своей требуют!
Так и обмерла Анна Федоровна… Неслись над головой яркие звезды, стреляли по бокам деревья. Закидало ее снегом, рвали царские кони в темноту, в ярость, в морозную стынь. Приехали. Даже встать не могла. Видела только из саней дубовый дворец царицы Имеретинской, чернавки Арчиловой, а в сенях приятный «маркиз» Лукич распеленал Юшкову от шуб и платков, подивился:
— Это и есть дура? Ну, так несите наверх ее! Двое дюжих молодцов, князья Цициановы, подхватили безгрешную девицу под локотки, повели вверх по лестницам. Стучали об ступени белые ноженьки. А в пустых палатах стояла царица престрашного зраку.
Сверху глянула, и князьям Цициановым махнула:
— Отпустите дуру. Пущай отойдет… Понемногу отошла Анна Федоровна, дерзнула и глаза поднять. Тогда Анна Иоанновна спросила ее:
— А что? Неужто я тебе столь грозна кажусь? Юшкова, чтобы страх доказать, в подпечек головой сунулась.
— Не приведи бог! — отвечала. — Экая святость-то от тебя, государыня, так и прет, так и шибает в меня, будто пар от каменки!
Тут Анне Иоанновне стало так хорошо, так приятно от чужого страха, что она смилостивилась над бедной девицей:
— Ну, встань! Наслышана я, что слава идет на Москве такая, будто никто лучше тебя не умеет ногти стричь. Вот и позвала: отросли у меня ногти в дороге…
Юшкова снова — бух в ноги, умилилась:
— Да недостойна я к тельцу-то твоему прикоснуться! Разулась Анна Иоанновна, пошевелила большими пальцами:
— Вишь, отросли-то как… мамыньки! Ножни где? Юшкова подползла к императрице и вдруг — мелкомелко, словно мышонок, — обкусала все ногти на ногах Анны Иоанновны.
— Ишь ты как, ишь… недаром слава идет! Мастерица… Юшкова огрызки ногтей в тряпочку собрала:
— Храни, матушка-государыня, не выкидывай.
— Да на што они мне? — хмыкнула Анна Иоанновна.
— Всех нас ждет час господень. Как же ты без ноготочков на Сионскую гору полезешь? В царствие небесное труднехонько залезать… Я и свои ноготки не выкидываю — коплю!
— И много ль их у тебя? — спросила Анна с интересом.
— Да уж скоро полный чулочек наберется.
— Ну ладно. — Анна Иоанновна поднялась. — Повелеваю тебе, дура, всегда при нашей особе состоять. И ногти мои царские стричь и копить. А чтобы не пусто тебе было, получишь кажинный день пива по шесть бутылок да рейнвейну по бутылке…
— Доброта-то! — умилилась Юшкова, снова заползав.
— А по два дни, — расщедрилась Анна, — будешь иметь от стола моего по кружке вина. Да водки гданьской по штофу малому.
— Господи, помоги осилить, — взмолилась Юшкова.
— Да месячно тебе: чаю по фунту с четвертью, да кофию по три фунта, да сахарку кенарского отбавлю еще… Ну небось рада?
С тех пор Юшкова так и осталась при императрице. Великую взяла она потом силу! Так что вы с Юшковой теперь поосторожнее… Как бы не напакостила чего!
Наступал день — 12 февраля, Остерман позвал лютеранского пастора, причастился, как перед смертью. Боялся и Феофан этого дня: часы переправил Анне, а в часах тех — планы потаенные. Страшилась и Анна Иоанновна: с утра еще, как с постели встала, ступила на пол ногою правой, правую ногу наперед левой обула, из покоев шагнула ногой правой, чтобы виноватой в сей день не бывать.
Во дворе дома грузинской царевны Арчиловны с утра звенело оружие, ржали кони кавалергардии, бряцали палаши и стремена. В карауле — эскадрон драбантов и батальон преображенцев. Анна Иоанновна, шубейку накинув, спустилась вниз по ступеням крыльца, и гвардия встретила ее «виватами». А следом за Анной молодцы Цициановы катили бочки с вином белым, несли подносы с кусками мяса жареного.
— Родненькие мои! — прослезилась Анна перед гвардией. — Уж не знаю, как отвечать на любовь вашу… Виват, гвардия! — вдруг провозгласила она хрипло. — Виват, драбанты кавалергардии славной! Виват и вы, преображенцы геройские!
Что тут началось: рвались к ней, плакали.
— Полюби нас, матушка! — вопил Ванька Булгаков, секретарь Преображенский. — Объяви себя полковницей нашей, как и положено государям российским… Да полюби! Да полюби!
Преображенский майор фон Нейбуш, с протазаном в руке, стал перед Анной салюты вытворять, почести ей оказывая. Анна целовала Нейбуша в замерзшие щеки, сама вино из бочки черпала, куски мяса кидала. А кавалергарды (люди особо знатных фамилий) были в покои званы, где к ручке прикладывались. Тут Анна из своих рюмок их потчевала, и драбанты клялись ей в верности.
— Будь капитаном нашим, — просили. — А мы за тебя головы наши сложим, власть самодержавную не дадим уронить…