Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку» - Страница 53


К оглавлению

53

— Эй, — кричал, озябнув, — кому человек нужен? На флейте играет, собачек выводит, а сам по себе честен…

Соковнины (пятеро братьев) какое-то зло на Долгоруких имели. «Ах, попался!» — сказали, узнав Эйхлера, и били тяжко. Степан Лопухин ногой его выпихнул; у князей Кольцовых-Масальских дворня нищая отняла шапку у Иогашки, сама же дворня смеялась…

Под вечер ярился морозец, тер Иоганн Эйхлер уши, от холодной флейты озябли пальцы. Кричали от рогаток стражи ему:

— Эй, ходи да мимо проходи… Не то худо тебе сделаем! Иогашка от холода подпрыгнул, сколько мог, повыше и приударил в бега — по Мясницкой, через Лубянку, да прямо в Неугасимый кабак, где от свечей тепло: рай, а не жизнь. Тут он отогрелся и заиграл снова. Угостили его люди гулящие, себя не помнящие, и до утра играл Иогашка — чухляндский дворянин, чина титулярного, куртизан отставной при фаворите бывшем…

А утром опять пошел по Москве, у домов флейтируя отчаянно.

— Знаю также, — объявлял о себе, — искусство куаферное, пудрить и букли взбивать умею. И фокусы с двумя шариками показываю!

Под вечер, околев от холода и голода, просился скромнее:

— Не надо ли, хозяюшка, дрова поколоть? Пусти погреться…

— Выползок из гузна Долгоруких, ступай ты прочь!

Глава 8

Генерал-аншеф Иван Ильич Дмитриев-Мамонов был женат на родной сестре императрицы — Прасковье Волочи Ножку. Теперь же, с восшествием Анны Иоанновны, Иван Ильич в большую силу войти бы должен…

Однако генерал был не увертлив, говорил прямо:

— Я креста бабе целовать не стану, пущай ей бабы и целуют. По мне, так и вобче царей бы не надобно: сами с усами…

Он этих царевен Ивановных уже насмотрелся — издали и вблизи, всяко. «Дин-дон!» — говорил о них, пальцем у виска показывая: мол, не все в порядке у царевен. Иван Ильич был человеком образованным, книгочейным; «Воинский регламент» и «Табель о рангах» составлял; знаток в делах судейских. А самодержавию — противник! Ох, не возрадуется царица такому зятю…

Рано утром дымное вставало солнце. В изморози. В слепоте. Каркали вороны с берез оголенных. Подморозило за ночь крепко. Иван Ильич видел в окне, как сигает босиком по сугробам юродивый из села Измайлова — Тимофей Архипыч; колотятся на нем, бряцая, ржавые погремушки-вериги; велел дворне блаженного к себе звать. Явился тот, бородою тряся, понес ахинею. Но Иван Ильич, опытом умудрен, легонько его по зубам стукнул.

— Проще будь! — велел. — Босиком-то по снегу и я бегать умею. А в святость твою чуждо мне верится… Сядь к печке, погрейся!

Сел Архипыч к печке спиною, вериги на себе оттаял и заговорил исправно, как человек разумный:

— Ныне на меня все валят. Будто я невестушке вашей корону российску предрек. А я, покеда она еще молода была, другое ей пел: «Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич!..»

Дмитриев-Мамонов в спальню прошел, где с царевною почивал, из-под подушек пучок человеческих волос вынес.

— Твои патлы? — спросил строго. — Меня чаруешь?

— То сударыня ваша, царевна Прасковья, меня, будто овцу, стригла вчера. Вестимо, для волшебства! Потому как понести желает, а я по волосам своим на Москве сдуру святым почитаюсь…

Генерал покрестился на икону письма дивного.

— Вот иконы, — показал, — ты мастер писать. А ворожбою меня не возьмешь. Сударушка моя не понесет, хоть ты всю бороду ей подари. Забери патлы свои обратно… А теперь — брысь!

Пришел из лейб-регимента поручик с рапортом: кому из кавалергардии быть в драбантах на селе Всесвятском. Иван Ильич, по должности своей, подмахнул бумагу обкусанным пером.

— Лошадей держать под вальтрапами, — велел. — Супервесты иметь парадные. Барабаны украсить занавесками. Палашей не отпускать — пущай тупыми побудут: не драться же ими в карауле!

После чего на половину царевны прошел. Через кухни следуя, выпил ковшичек водки царской, закусил пряникам мятным. А в гостях у Прасковьи — Феофан Прокопович, на пальце бороду в кольца навинчивает, меж ними часы с амурами, и музыка в часах венские канты играет. Подошел генерал под благословение.

— Занятная редкость, — сказал, дверцу на часах тронув.

— Постой, генерал, — удержал его руку Феофан. — Зачем крышечку трогаешь? Часы — вещь нежная…

— Оно и верно, что нежная, — ответил Дмитриев-Мамонов, уже заметив, что часы изнутри письмами набиты. — На Руси таких не бывает, чтобы письменным заводом часы двигались…

— То не мои, — ответил Феофан, покраснев. — Царевна-голубушка во Всесвятское едет сестрицу навестить, вот и пущай музыка дивная им там играет.

— Сударыня, — сказал генерал, к жене обратясь, — будто бы и не сказывали вы с вечера, что на Всесвятское сбираетесь?

Царевна показала на Феофана:

— Вот владыка упросил, часы отвезть надобно…

— Дин-дон! — сказал генерал и пальцем у виска покрутил, потом к Феофану обратился:

— А ты, владыка, тоже дин-дон хороший…

* * *

Кто не знает на Москве Анну Федоровну Юшкову? Все знают, да и как не знать: боярыня знатная… Тихо текли годы в древнем доме, и все как-то за стеной проходило: бунты стрелецкие, петровские ассамблеи, машкерады по случаю викторий. В смирении да постности тянулись годы. Вечерком ляжет Юшкова на печную лежанку, девки ей перышком гусиным пятки ласкают, а странницы чмокают сахарком:

— А то вот, боярыня, был еще такой Феофил-старец. Чуден был в святости! И так от молитв проникался, что плакал. А чтобы недаром плакать, он корчагу под себя ставил. И теи слезки евонные в корчагу капали. Тридцать лет сердешный не пил, не ел — только плакал. И слезки свои копил. Чтобы предъявить их на Страшном суде… Но только, боярыня, на том свете-то слезки его отвергли. А корчагу обратно на землю из рая свергнули!

53