Ягужинский долго стоял молча. Скреблась в двери кошка, чтобы ее выпустили. Разбежался вдруг Пашка, в ярости ногой поддал, и вылетела кошка вместе с дверями на лестницы.
— Кафтан да шпагу! — закричал челяди. — Со двора отъеду!
В остериях московских — полным народу: середняки-люди — шляхетство да служивые, гуляки-помещики, что приехали на свадьбу царя; теперь они, до гульбы охочие, вместо свадьбы похорон ждали… Алексей Жолобов (человек на Руси не завалящий) двери остерии бочком толкнул — ему выпить с утра еще хотелось. Оглядел дымный зал, выискивая компанию поумнее. Такую, чтобы не до смерти упиться: человек уже в летах, себя поберечь надобно…
— Петрович! — позвали его из клубов дыма табачного.
— О-о, Никитич! — обрадовался Жолобов; сидели в уголку Татищев — советник Двора монетного, и Генрих Фик — из людей камеральных. Примостился к ним Жолобов, и в согласии душевном умники выкушали для начала полведерка анисовой…
— Чудные дела творятся, — заговорил Жолобов. — Живу и сердцем радуюсь. Верховные хороший блин из-под хвоста своего выложили, а Анна-то в него и вляпалась… Давно пора обуздать царей. Теперь нам хорошо будет. Хочу в знак того еще анисовой выкушать!
— И с тем согласую, — поддержал его Фик с носом просивушенным. — Когда я при Петре заводил камералии на Руси, тогда народ о гражданстве еще не рассуждал… А — пора, пора уже!
Татищев трубку пососал, сплюнул меж колен желтой слюной.
— Не путайте гражданство с олигархией, — осерчал сразу. — И тому не бывать, чтобы Анне-душечке, и без того вдовством своим обиженной, в тирании верховной пребывать. Без самодержавия Россия погибнет! А восемь тиранов — не один: на всех не угодишь.
— Можно сменить восемь, — отвечал Фик. — Можно хоть десять раз по восемь. Людей на посты не назначать — избирать надо!
Татищев осатанел от таких слов (он был горяч на гнев):
— А ты моего Ваську-лакея изберешь, нешто ему спину мне гнуть? Нет, господин Фик, лучше уж пинки получать от царей сверху, словно от бога, нежели снизу нас шпынять будут!
Обиделся, кружку взял, повернулся к кавалергардам, которые тоже исправно анисовую кушали.
— Виват Анна! — провозгласил Татищев.
— Виват гражданство! — заорал Жолобов, противничая. Подбежал граф Федька Матвеев — дал Жолобову в глаз. А кавалергарды, в поношение заслуг, еще и пивом его облили.
— Я не только вас, шелудяков, — сказал Жолобов, — я самого Бирена топтал на Митаве, и вас тоже топтать стану…
Но тут захлопали двери — вошел Ягужинский, и дочки хозяина остерии выскочили из боковушки, стали приседать чинно.
— Налей! — велел Ягужинский и выпил… В руке он держал краги громадные, а шляпу — под локтем.
— Шляхетство, — заговорил зычно, — погоди водочку кушать, я скажу вам, что знаю… Верховники Россию под себя подмяли. Долгорукие, сами ведаете, мертвого императора со своей Катькой венчали, чтобы на шею нам посадить…
— В окно ее! — ревели кавалергарды.
— В окно всех! — орал граф Федька Матвеев и плакал:
К бывшему генерал-прокурору подошел старенький капитан. Мундирчик худ, сам беззуб, лицо в оспе, в шрамах, простоват с виду. Дышал капитан чесноком, и Ягужинский тростью его приудержал:
— Не воняй, мерин старый… Ты кто таков будешь?
— Иванов я, капитан, Иван сам, а по батюшке Иваныч. И вышел я, граф, из крепостных мужиков тестя твоего, канцлера Головкина… Кровью своей в чины вышел! Нарву, Полтаву и Нижние походы отломал с честью, теперь, видишь, каков? Приходи, кума, и любуйся!
— Хорош гусь, — загрохотала остерия.
— А ныне, — продолжал капитан, — я ко шляхетству причислен, и блевать пакостно на кондиции не позволю. Тебе, граф, окол престолов всегда и сыто и пьяно будет. А нам, служивым?
Татищев рванул старого ветерана за седые космы, поволок его по грязному, заплеванному полу. «Убивай!» — ревели кавалергарды. Со звоном выпали стекла, и ветеран, кувыркаясь, полетел в окно: так и остался, в корчах, умирать на улице… Жолобов вступился было за вояку, но палка Ягужинского разлетелась на два куска — столь сильно он ударил Жолобова. Алексей Петрович тогда графа шибанул об стойку с закусками. И видел краем глаза, как метелят в углу Генриха Фика, камералиста известного. Бьет его Татищев, ученый лупит ученого…
— Виват Анна, — ревела остерия, — самодержавная!
Из-под столов, от дверей, затоптанные, кричали в ответ иное:
— Самодержавству не быть!
Примчался обер-комендант Еропкин, солдаты вязали веревками правых и виноватых. Долее всех не могли Жолобова унять.
— Я вас всех, — грозился, — вместе с Анной вашей, так-растак и разэдак… Я самого Бирена лупил на Митаве! Так и знайте!
Князь Алексей Михайлович Черкасский двигался и мыслил столь замедлительно, что звали его на Москве черепахой. Потомок султанов египетских, он был вором, и не носил, а — таскал свое имя. Сибирь разворовал лихо: будучи губернатором там, вывозил из Тобольска золото сундуками, отделывал дворцы малахитом и яшмою, обсыпал хрусталь кубков камнями драгоценными. И все делал медленно, не спеша, как и положено черепахе. Воровал и дрожал тройным подбородком: трусости великой был человек!..
Владения князя тянулись, словно курфюршество, от Москвы до Коломны. И гремел в имениях сплошной праздник. Гостей вздымали наверх подъемные машины, плыли по воздуху столы, обставленные яствами, прыскали в парках фонтаны вина… В этой роскоши, отраженной сотнями венецианских зеркал, посреди оранжерей и висячих садов, в зелени померанцев и лавров, растил князь в своем Останкине единую дочь свою — Варвару, и не было тогда на Руси невесты богаче и знатнее, чем княжна Варвара Алексеевна.