— Лейб-регимент — в седло! — приказал Леонтьев. Погоня настигла Сумарокова на тридцатой версте от Митавы. Впереди лейб-регимента скакал на красавице кобыле с короткой челкой дружок Сумарокова — прапорщик Артемий Макшеев.
— Замри, Петька! — кричал издали. — Не хочу греха на душу брать, а мне стрелять тебя ведено… Уж ты прости меня. Служба!
Вернулись в замок. Сумарокова били — и Леонтьев, и Голицын.
— Я позже вас прибыл на Митаву, — клялся гонец Ягужинского. — От кого герцогиня обо всем сведала — того я не знаю.
— Врешь! Говори, вор худой, кто тебя послал на Митаву?
Петр Спиридонович выплюнул в ладонь зубы:
— Ягужинский, — сознался. — От него ехал… Допытчики переглянулись: ого, пожива-то крупная!
— А кто тебя выпустил отсель, шут ты гороховый?
— Я не шут. Но меня выпустил… шут!
Авессалом не хотел умирать — цеплялся за края люка.
— Не надо, — молил он, — сжальтесь надо мною…
— Падай, падай! — Бирен стучал и стучал каблуком башмака по красным от крови пальцам шута. — Подыхай же, ясновельможный пан! — И размозжил ему череп…
Вопль Авессалома замер в скважине старинного колодца. Бирен заглянул в мрачную глубину — там было тихо и черно. Посветил фонарем: еле-еле белели кости внизу. Захлопнул люк крышкой…
Анна Иоанновна по лицу Бирена догадалась обо всем.
— Что ты сделал с ним? — спросила тихо.
Бирен оглядел себя — не запачкался ли? И ответил:
— Он слишком много знал такого, что можно простить шуту Курляндской герцогини. Но зато нельзя простить шуту императрицы всероссийской.
На Аксинью-полузимницу приехали в Казань, проездом из Москвы, воеводы: свияжский — Федор Козлов и саранский — Исайка Шафиров. Волынский (в похвальбе и гордыне) давал им мозоли свои щупать.
— Вишь, воеводы? — хвастал. — В драках волдыри выросли. Сколь бью людишек, а все толку мало… Ну а на Москве-то что?
— Теперь у нас, — сказывал Козлов, у стола сидя, — порядочное правление государством сделалось. Какого никогда и не было! Только бы у верховных господ согласие дружное было.
Шафиров от медовухи покраснел, ударила кровь в голову.
— Об Анне Иоанновне, — злорадствовал, — таково ныне положено: по губам мазнут ее патокой. А коли рыпнется, то с барахлом ейным обратно в Митаву высвистнут. Табакерочки липовой — и той без спроса в казне не возьмет… А чего ты, Петрович ясный, — спросил Исайка, — молчишь, нас, воевод, слушая?
— Ты на мой хвост не оглядывайся, — отвечал Волынский. — За своим хвостом посматривай… Пей, воеводы, да харкай далее!
Исайка Шафиров немало знал. Он был братом младшим барона Шафирова, что дипломатом известным в подканцлерах бывал. Исайка мосол обсосал и браниться начал:
. — А по мне, так и никого не надобно! Эвон, читывал я, живут на островах разных дикие, себя кормят, а царей при себе не держат. Кой хрен цари эти? На што они нам? И без них ладно бы…
— Это к чему ты сказал ругательски? — огляделся Волынский.
— А все к тому, — орал хмельной воевода. — В кои веки Руси счастье выпало — не стало царевых наследников, так на што Анну-то курляндскую выбрали? Могли бы и сами справиться…
«Ишь ты… демократы лыковы» — подумал Артемий Петрович, но сам отмолчался — щипцами слова не вытянешь.
— Хитер ты, Петрович, — обиделись сопитухи. — Не трепля губы, видать, бережешь зубы.
— Непрост я, верно, — согласился Волынский. — Я ныне как тот слепой, что смотрел, как пляшет хромой…
Утром Волынский воеводам своих лошадей дал. Приголубил их. Но мыслей своих так и не выдал. Хотя вино пили наравне, под хмелем крепок Волынский был. Однако же дяде Семену Андреевичу Салтыкову на Москву отписал искренне: мол, говорят, что вы, дяденька, решпект потеряли. А хороша ли Анна — того не ведаю: то у Василия Лукича спрашивать надо… Волынский силен был умом задним: из далека казанского высматривал зорко, чем закончатся дела московские — дела опасные!
Первый день февраля-бокогрея, вот и солнышко… Ухнув через сугробы, в ворота Кремля вкатился возок, крытый старенькой кожей: это генерал Леонтьев привез из Митавы кондиции, Анной подписанные. А сторожа вытянули из возка Сумарокова, потащили его в застенок. С рук и ног гонца Ягужинского свисали, бряцая, тяжелые курляндские цепи.
Кондиции привезенные князь Дмитрий Голицын целовал при всех:
— Ай да почин! Велик и славен… Зовите персон повестками! Но иноземцев — ни-ни! Дело сугубо российское, их не касаемо…
Степанов (дел правитель) посмотрел на свет перышко:
— Остерман-то немец, но вице-канцлер… Без него-то как?
— Его звать, — рассудил Голицын. — Все едино не приплетется, комедиант старый. И без него хорошо обсудим… Получив повестку, Остерман показал ее барону Корфу.
— Мы, немцы, — сказал он, — знаем России лучше русских. Мы никогда не поступили бы столь опрометчиво. Ну разве можно вызывать русского бумагой? Голицын сам спешит в пропасть…
И правда: русская знать на повестки те косоротилась.
— От верховных тиранов, — говорили родовитые люди, — много ли еще злодейств нам иметь? Прислали вот бумажку… А может, у меня нога вспухла и обуться не могу? Рази можно дворянина бумагой вызвать? Нет, ты человека пришли, да чтобы поклонился он мне. Тогда я подумаю — идти или погодить…
Великий канцлер империи, граф Гаврила Головкин, подкатил цугом к дому Ягужинского, своего зятя.
— Супостат ты, Пашка, — сказал. — Тишком надо, тишком. Рази так дела делаются?.. Сумарокова твоего в железах привезли! Он язык-то распустит — до самой шеи твоей. Да и сама герцогиня, вестимо, не защита тебе. Сейчас государыня за соломинку хватается — как бы престол обратно не отняли… Выдала она тебя со всеми потрохами и письмами твоими… Ты ныне, Пашка, всего бойся. Самобытство свое оставь — пропадешь, самобытничая!