Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку» - Страница 108


К оглавлению

108

Волынский пришел в зевоту нарочитую.

— С чего взяли сие? — спросил, зубы показывая. — Тех людей я знаю… Как же! Они под началом моим состояли. Да пустое все: мужчины они глупые, жития пьянствен-ного. При мне остолопы сии и слова молвить боялись… Я Исайке Шафирову два ребра поломал, кажется. Может, тут от худых людей поклеп на меня?

— Семен Андреевич Салтыков, дядя твой… худ ли?

— Эва! — гоготнул Волынский. — Откуда знать-то ему?

— Не далее, как вчера, Артемий Петрович, ты самолично ему в том сознался, — утвердил Ушаков. «Та-ак. Вот это здорово меня подцепили…»

— Вчера-то? — захохотал Волынский и стал диваны от стенок отодвигать. — Верно… верно! Вчера он как раз был у меня. И даже памятку мне оставил. Гляди, дорогой Андрей Иваныч, коли сам не сблюешь…

И свой грех на Салтыкова свалил.

— Задвинь! — сказал Ушаков. — Смотреть страшно… Волынский с грохотом задвинул диваны обратно.

— Видал? — спросил. — Хорош дядечка у меня… Сначала здесь полживота вывернул, потом к тебе блевать пошел. А я — ответ держи? Ну уж хрена вам всем! С меня как с гуся вода… Эва!

Артемий Петрович врал хорошо. Честно врал. С глазами ясными. Не блуждал взором по полу. На потолки не глядел. Слово скажет — так за это слово всегда держится. И от того вранья он в силу входить стал, сам себя во вранье убеждая…

— А ты, старче, — разозлился Волынский на Ушакова, — ходишь тут по ночам и людей трясешь! Мне и без тебя тошно! Иди, клоп, ползи к старухе своей да глаза сомкни. Я тебя не боюсь…

Окаянный Ушаков умен был: вранье слушая, даже не шелохнулся. Все посматривал да вздыхал. Потом на свечку дунул — и просветлело тут: ночь на исход пошла.

— А ведь все ты врешь, Артемий Петрович! И тебе верить нельзя… Сознайся про воевод, что они ругательски о самодержавии говорили, и тогда (ей-ей) скостим тебе грехов половину… Пойми: живым останешься! Ты мужчина с головой. Год-два пройдут незаметно, и опять в градусы высокие взойдешь…

«Ага, купить меня хотите… покупщики чертовы!»

— Ну, ладно, — схитрил вдруг. — Грехи, видать, на мне сыщутся. Коли ты говоришь, что есть — ну, бес с ыми: кто из нас бабке не внук? Но… рассуди сам, Андрей Иваныч: на кой ляд мне воевод сих беречь? Что они мне, кумовья? Люди они плевые, стал бы я их жалеть? Да то поклеп на меня, а не на воевод…

Ушаков поднялся. Огарочек свечной, с которым пришел, с собой забрал (инквизитор бережлив был).

— Ты в изветах опасных, — сказал на прощание. — Не я коли, так Ягужинский тебя не оставит… Козлова с Шафировым ты затаил, судя по всему. Ну, ладно. Себя-то самого человеку затаить труднее. Не сейчас, так позже — расслабнешь! И не такие еще, как ты, падали!

Такими словами даром не бросаются. Ушаков убрался прочь, а Волынский стал мрачен, как сатана. Ясно, что двух человек он сегодня от казни спас. Теперь надобно о себе помыслить… Продумав все и вся, он кликнул до себя верного калмыка.

— Базиль, — сказал Кубанцу, — я сейчас из-под караула неприметно утеку, а ты сторожей моих развлекай.

— Далече ли бежать решили, мой господине?

— Да нет… сбегаю до манежа и обратно.

* * *

Бирен мечтал въехать в этот мир не на простой кобыле, а чтобы высекал под ним искры Буцефал! Ныне же, успеха в фаворе достигнув, он особо возлюбил лошадей. И разговаривал с ними чутко — как с людьми. А с людьми говорил — как с лошадьми (грубо).

В один из дней Бухер доложил графу, что течение звезд установилось в счастливом порядке. И эфемериды тайные Бирену показал.

— Завтра утром, — напророчил Бухер, — меланхолия на небе исчезнет до июня. Юпитер не станет более препятствовать свершению ремесел тайных. Отчего и полагаю я: актерам и палачам, коновалам и фальшивомонетчикам завтра большие удачи предстоят…

Бирен еще раз осмотрел перед случкой кобылу, свою любимую. Кобылу и… быка! От связи той должен был родиться Буцефал — статью конь, а головою бык. Кобыла красавица была. С глазами чувственными, масти изабелловой, хвост ее в особом кошельке хранился. Бирен поцеловал кобылу в розовую губу (с чувством, как царицу) и хлопнул по крупу:

— Ну, ступай, милая моя…

И ревел за перегородкой бык. Рыл землю под собой в ярости. Бирен шагал следом за кобылой, поддерживая бережно кошелек ее хвоста, когда вдруг раздался чей-то дерзкий голос:

— Аргамачку-то сию я знаю: она внукой моему Коло-гриву приходится… Дрянь кобылка, красива — да, но мосолок худ и в бабках слаба! Под шлею бы ее — не более того!

Бирен замер от такой наглости. Непревзойденной.

Стоял перед ним человек, по виду — знатен. Смотрел же легко, без боязни. А челюсть у него чуть-чуть поменьше, чем у Бирена. Подбородок — с ямочкой, и весь дрожит от смеха затаенного…

Как наказать дерзкого?.. Бирен дернул за шнурок кошелька, сразу распался по земле шелковый холеный хвост длиною в семь аршин, это не шутка — в семь аршин.

— Невежа! — отвечал Бирен. — Вы где-нибудь видели подобное? Я вас, сударь, не знаю… Но кобыла-то моя — из Ломбардии!

— Кто вам сказал такую чушь, что она из Ломбардии? Обыкновенная кобыла… туркменчакская! Седлиста вот она стала. И слабоуха что-то… А ныне с кем же вы ее скрестить собрались?

Снова взревел бык за оградой, и Бирен рявкнул:

— Кто вас пустил сюда? Эй, отвечайте! Незнакомец свистнул, и в ворота манежа вбежал такой красавец-барбар, что Бирен хлыст опустил и ахнул.

— Неужели… корсьери? — крикнул он.

— Нет, сударь. Это — дженетти!

А масти был жеребец моренкопфовой. Сам чалый, а голова — черная. И умница: лоб, как у человека, строгий.

108