Среди монстров и склянок, бычьими пузырями крытых, похаживал сам секретарь Академии Данила Шумахер. И — посмеивался. А в углу, руки усталые уронив и голову запрокинув, сидел… Петр Первый. Все эти раритеты он собрал для науки, и теперь сам сидел среди вещей, словно вещь. То была восковая персона, что граф Расстреллий из воска вылепил и змеиной кровью на веки веков закрепил для потомства. И дубина Петра тоже здесь находилась — в уголочке, совсем неприметная. Ее туда запихнул Шумахер, потому что многие видеть ее не желали. И говорили так:
— Мебель сию ужасную лучше бы от глаз держать подалее, дабы более она по спинам нашим не плясала…
Дубина находилась в почетной отставке. И покой ее оберегал Данила Шумахер, получавший за то бережение по 1200 рублей в год. А великий математик Леонард Эйлер тому Шумахеру подчинялся (и получал 400 рублей). В гневе праведном на недоучку Шумахера иногда вскипал Эйлер:
— Будь вы прокляты! Можете ли вы служить делу науки?
На что получал вежливый ответ невоспитанного человека:
— Я не делу служу — я служу персонам…
А по Москве хаживал долговязый парень-растяпа и ноздрями широкими дым пожаров тревожно обонял. Время его дубины еще не пришло, а звали растяпу — Михаила Ломоносов…
Густав Бирен (тля в панцире) крепко спал на холостой постели. Приученный к нищете, радовался он теплу и сытости. Столь крепко спал — аж слюну пустил… Вошел, куря трубку, старший брат его — Карл, хромая на перебитую в драке ногу. Гноился вытекший глаз, что вышибли в Кракове ему биллиардным кием. Ухо ему откусили в праздности дней его, а кто откусил — того нам не упомнить. Не долго думая. Карл Бирен выколотил трубку в рот спящему братцу. Густав Бирен вскочил и заорал от боли, плюясь раскаленным пеплом…
— Ничего! — сказал ему Карл. — Зато теперь будешь спать, держа все дырки закрытыми. Веселые шутки всегда надо понимать…
Густав сунул голенастые ноги в ботфорты, а Карл мимоходом вырвал у него из головы прядь волос.
— Ты в каком ныне характере? — спросил он Густава.
— Я… капитан, — приврал брат, морщась от боли.
— А я — генерал-аншеф…
— Хватит врать! — засмеялся Густав Бирен. — Ты был еще солдатом недавно. И что-то я не помню тебя в офицерах.
— Но я — генерал-аншеф! — упрямо повторил Карл и так треснул младшего брата, что тот закатился в угол… На шум явился средний брат — граф и обер-камергер:
— Карл! Ты известный грубиян… Пожалей младшего брата!
— Почему все ему? — хныкал Густав. — Почему он уже генерал-аншеф? А я… я только капитан!
Граф Бирен закатил, на всякий случай, оплеуху Карлу:
— Негодяй! Кто присвоил тебе генерал-аншефство?
— Ты посмотри, как я изранен, — отвечал урод. — На мне нет живого места. Хочешь, я покажу тебе свою задницу? Поверь, от нее остались одни лохмотья…
Граф оглядел брата-калеку и пожалел его:
— Не спеши, Карл! Пока с тебя хватит и генерал-майора!
Тогда Густав Бирен (тля в панцире) захныкал еще громче:
— Мне так было чудесно в панцирном полку ляхов, меня все так любили. Польский сейм присвоил мне титул барона… А пани Твардовская была без ума от меня!
— Остолоп ты, — ответил граф Бирен. — Имей ума никому не болтать об этом. Но если тебе так уж хочется быть бароном, то называй себя им… Русским плевать на твои титулы!..
Бирен вошел к царице, и лицо его было печально.
— Кто посмел обидеть тебя? — спросила Анна грозно, — Ах, — отвечал он ей, — право, я не знаю, что делать с братьями? Молодые дворяне рвутся услужить вашему величеству.
— Погоди, — утешила Анна его. — Россия большая: всем место сыщется. Но сейчас уходи от меня. Остерман говорить хочет, а я слушать его стану государственно… Ступай же!
Бирен стянул с шеи перевязь портрета, даренного германским императором. Отцепил от пояса ключ обер-камергера. Сдернул с пальцев все двенадцать перстней. Все это кучей свалил на стол перед Анной, и она зажмурилась от ядовитого блеска.
— Благодарю вас, государыня, за все милости, которыми меня вы осыпали. Но… прошу выдать пас! На меня и на мое семейство.
— В уме ли ты? — растерялась Анна.
— Я, — продолжал Бирен, — не могу оставаться далее при вашей высокой особе, не имея опыта доверенности! Остерман пожелал говорить с вами — и вы меня изгоняете, словно лакея.
— Дела те скучные, государственные. Помилуй…
— Ваше величество, — стройно выпрямился Бирен, — я прошу сказать Остерману, чтобы мне выписали пас до Гамбурга.
— Не дури! — закричала Анна. — О детях-то хоть подумай!
— Мои дети — в ваших руках. А я с разбитым сердцем оставляю здесь свое неземное волшебное счастье…
— Чего еще ты хочешь от меня?
— Только вашей доверенности, — отвечал ей Бирен. Анна Иоанновна ладонью подгребла к нему груду добра обратно:
— Возьми это все. И не дури! Доверенности хочешь? Так и ступай за ширмы слушать Остермана. Помни: ты всех дороже для меня! Я никого, даже Морица Саксонского, так не любила…
Прослезясь, она дернула сонетку звонка:
— Зовите Остермана! Пусть войдет…
Но вице-канцлер не вошел, а — въехал. Остерман готовил себе триумф и катил навстречу ему на своей колеснице. Скрип колес затих, и Бирен услышал его голос:
— Ваше величество, прошу не судить меня строго, если я выражу вам свое неудовольствие…
— В чем провинилась я? — засмеялась Анна Иоанновна.
— Вы слишком… добры, — сказал Остерман (и громко прошуршало платье императрицы). — Русский народ не приучен к доброте, и ныне положение империи опасно. Надобно ждать смуты…