— Михаила Афанасьич, — сказал ему Голицын, — ты человек прямой, и проект твой не замыслив лукаво. Желаешь ты на общенародие опираться! На нем же и я виды строю. Чтобы суд был правый и скорый. Чтобы выбирать персон, а не назначать, на места упалые… Так зачем же заборы-то меж собой городим?
Черкасский понял, что сейчас и до него доберутся: он тоже (правда, руками Татищева) проект соорудил. А уклониться надобно, ибо времена ненадежны. Черепаха поскорее налил себе вина, выпил спешно, чтобы охмелеть крепче. С пьяного-то — какой спрос?
— Пьян я, — заговорил Черкасский. — Ничего уже не помню…
Голицын шпагу из ножен выхватил. Рубанул по графинам, круша все к черту; летели осколки, звеня; забрызгало скатерти вином.
— Вы пить или говорить пришли сюда? — закричал он злобно.
Князь Юсупов грудью заслонил от шпаги миску свою.
— А мое винишко не тронь! — заявил старик. — Покеда же я тверез — скажу, что знаю… Не в том беда, что на самодержство желаешь ты, Дмитрий Михайлыч, узду надеть. А в том беда, что олигархии надобно пастись нам, ибо она еще не едино государство до добра не доводила. Речь Посполитая нам не в указ, — разумно рассуждал старый татарин. — Они там кричат о свободе более, но кажинный пан за свое корыто держится. То нам, россиянам, не пристало! У нас корыто едино на всех — Россия наша, в него сольем труды наши общие, из него же и благосостояние свое дружно лакать станем…
Голицын повернулся к Головкину:
— Канцлер! За тобой — слово…
— Охти, стар я, ослаб, — простонал Гаврила Иванович. — В переменах коронных не обыкся… На покой мне пора, а на мое место давно пристало Остермана сажать! А на Остерманово место — тебя… тебя, Алексей Михайлович! Быть тебе в вице-канцлерах!
Черкасский поднял голову: его? Вице-канцлером?
— Шутишь ли? — спросил весело, про хмель забыв.
— Таково желание государыни нашей, — отвечал Головкин.
Матюшкин (человек прямой) в угол сплюнул:
— Будет вам стулья-то двигать, — заговорил огорченно. — России не станет легше от того, кто из вас на чье место сядет. Едино нам выгодно: свалить истукана самовластного… Кнут да дыба, языки резаны да ноздри рваны — вот чего России следует устрашаться!
Мерцали узкие лезвия татарских глаз Юсупова.
— А — народ? — спросил он. — Его не избыть. Он тоже вам не дрова какие-нибудь. Он тоже голос имеет…
— Простолюдству нашему, — отвечал Голицын, — слабину дадим. Но сначала рознь надобно потушить среди нас. Не дай-то бог, ежели щука станет жрать щуку. Феофан только и ждет того. А если налетят на Русь немцы с Биреном подлым? Тогда мы, русские, на костях предков своих Руси величие воссоздавшие, в чужом холопстве запресмыкаемся!
Фельдмаршал Трубецкой только отмахнулся:
— С чего бы это? Мы от Гедимина свой корень ведем, и Анне Иоанновне знать о том должно. Неужто нас не оценит?
Голицын задохнулся, рванул жабо на груди:
— Не забывай, Иван Юрьич, что она двадцать лет в Курляндии просидела. Да ей за эти-то годы любой конюх из немцев стал дороже тебя, русского фельдмаршала! Помни, кто согрел ее ложе…
— Верно! — подхватил Матюшкин. — Ты прав, Дмитрий Михайлыч: все мы — дети отечества, все мы плоть от плоти наследники Петрова царствования. Напрасно ты нас попрекал, что мы телегу на старую дорогу заворачиваем. Нет, не за старое мы держимся, в новое войти желаем. И боимся мы старого, видит бог, как боимся его… Оттого-то, может, и дрожит общенародье: как бы вы, господа верховные, не подмяли нас под себя!
— На что мне слава да посты вышние? — душевно спросил его Голицын. — Старик я уже непритворный — помирать мне скоро, потому и спешу самого себя высказать… Идем же все вместе прямо к императрице. Фельдмаршал Иван Юрьич, оставь сердце на меня, не злобься. Следуем обще до покоев ея величества!
Трубецкой, губу оттопырив, подумал и вскинулся из-за стола:
— Ах, язви вас всех… умники! Идем, татарин, с нами. Может, и правда — не понял я чего?
А когда они покинули покои Анны Иоанновны, забегали по палатам Кремля скороходы, всюду спрашивая:
— Обер-гофмаршала Левенвольде… кто видел? Рейнгольд Левенвольде почуял опасное. Быстрым шагом (глаза — в пол) проследовал до императрицы. Анна была в слезах, и Рейнгольд, оторопев, спросил ее о причине слез.
Императрица отвечала ему — почти зловеще:
— Граф, зачем Остерман меня обманул? Левенвольде целовал пыльный низ платья Анны:
— Быть не может того, Остерман так предан вам…
— Не вы ли внушали мне, что верховные в раздоре с прочими? Но вот, только что сейчас, были здесь… Все! Без раздора! И постановили жестко: на места упалые по избранию ставить, а мне об иноземцах даже не упоминать. И закон российской не токмо над персонами частными, но и надо мною ставят. Подумай, Рейнгольд: мне, императрице русской, отныне общим законам надлежит подчиняться…
Все постройки, возведенные Остерманом, вдруг затрещали, грозя рухнуть: Голицын заключил мир с авторами шляхетских проектов. Но под обломками погибнет и он — сам Левенвольде.
— Гвардия! — слабо утешил он Анну. — Вы же полковница!
Но рука Анны поднялась и опустилась. Уже безвольная.
— Я устала, — вздохнула она. — Единого покоя желаю. Так и перадай Остерману: ничего более мне не надо. И еще скажи ему, супостату коварному, что не токмо за свою особу стерегусь, но и его башка в опасности… Кто может, тот пущай бежит из России как можно далее — в края немецкие!
— А вы? — спросил Левенвольде. — А как же вы?