— Безбожник ты, князь! Бог долго ждет, да больно бьет.
— Нет, не безбожник я, и во всевышние силы горячо верую. Но ханжества и суеверия, разум затмевающего, не терплю… Вы сказали сейчас, что на Митаву съедете? А я сказал: езжайте с богом! Претенденты на престол российский сыщутся. Вот и «кильский ребенок», прямой внук Петра Великого, растет в Голштинии…
— То — чертушка! — воскликнула Анна.
— Но здравствует и цесаревна Елисавет Петровны…
— Потаскуха! — вырвалось у Анны.
— Что ж, — усмехнулся Голицын. — В селе Измайлове пребывает ваша сестрица родная, Екатерина Иоанновна, коя на престол права имеет с вами равные. А в монастыре Вознесенском замаливает грехи наши тяжкие царица вдовая — Евдокия Лопухина!
И, ничего более не сказав, Голицын вышел.
— Не коронована, — простонала Анна, — не коронована ишо…
«В колыбели голштинский чертушка, в слободе Александровой пьет с Шубиным-сержантом Елизавета, на Измайлове сестрица Мекленбургская, а Голицын ушел, бумаги на полу валяются, присяга-то — отечеству, и никто не поможет…» — Анна схватила перо и, не читая бумаг, стала быстро покрывать их своими подписями.
Голицын был еще силен, ссориться с ним опасно…
— Женщины, — сказал Остерман, подумав. — Ведь самое главное при дворе — женщины. А где пахнет духами, там и наш любезный обольститель Рейнгольд Левенвольде!..
Рейнгольд был назначен обер-гофмаршалом, отныне он приемами при дворе Анны ведал. Не захочет Левенвольде показать тебя государыне, и пойдешь ты от двора домой, слезами умываясь.
Дамский же букет цветок к цветку подбирали, как бы прошибки не вышло. Первой ко двору попала баронесса Остерман (Марфутченок), потом Наталья Федоровна Лопухина, урожденная фон Балк, пройдоха блудодейная; пригрели у двора баб Салтыковых, княгиню Черкасскую (жену Черепахи), Авдотью Чернышеву — сквернословную, дурную…
— Все внимание — на Дикую герцогиню Мекленбургскую, — сказал Остерман Левенвольде. — Пусть она муссирует Анну ежедневно. В этой женщине таится целый легион низких страстей, козней и коварства… Но, — добавил Остерман, — как мы посмели забыть о семье Ягужинского?
Догадливый Левенвольде разлетелся во дворец.
— Ваше величество, — нашептал он Анне, — генерал-прокурор бывший еще томится под арестом, а его супруга… а дочери…
Анна поняла намек с полуслова — в ладоши хлопнула:
— Скорохода сюды! Пущай бежит до Ягужинских: быть матке старой в дамах статских, а дочкам Пашкиным фрейлинство жалую…
«Теперь, — раздумывал Остерман, — надо выдвигать наверх молодых князей Голицыных, воздать почести старикам Голицыным, а Долгоруких уничтожать нещадно. Два семейства, издавна враждебные, в соперничестве сами пожрут одно другое. Но это лучше сделать потом, а сейчас…» Остерман, глянув на Левенвольде, неожиданно сказал:
— Сейчас нам следует выдвигать князя Антиоха Кантемира!
— Пшют, — фыркнул Левенвольде.
— Вы сами пшют, сударь. Два умнейших человека в Москве, Феофан Прокопович и аббат Жюббе-Лакур, почитают его за светлейшую голову в Европе… А, скажите, во что оценивают вашу голову?
Левенвольде вздернул подбородок: вот она, голова курляндского Аполлона (серьга в ухе обер-гофмаршала сверкала алмазом).
— Ваша голова, — добил его Остерман, — стоит ровно столько, сколько вы изливаете на нее духов. И — не более того! Если желаете, — добавил вице-канцлер, — я скажу вам то, в чем вы никогда не признаетесь даже прекрасной Лопухиной в минуту откровения.
— Женщине, барон, всего нельзя доверить!
— Но вы скрываете и от мужчин, что являетесь тайным шпионом королевуса прусского… На посту курляндского посла очень удобно торговать секретами России, не так ли?
Вот теперь Рейнгольд Левенвольде оскорбился не на шутку.
— Любопытно, — сказал, — чем вы торгуете, барон?
— Только своей головой… Вот этой самой, — постучал Остерман себя по лбу, — которая приведет Россию к величию, чтобы сохранить мое славное имя в анналах истории! Ступайте…
А под окнами стрешневского дома вдруг заиграла флейта. Да так сладко и умиленно, что Остерман закрыл глаза ладонью, вспомнил зеленые холмы Вестфалии… Ах, годы, годы, где молодость?
— Розенберг, — позвал он секретаря, — откуда эта музыка?
— Некий чухонский дворянин, Иоганн Эйхлер, просит вас благосклонно обратить внимание на его искусную игру.
— Я желаю его видеть. Пусть войдет…
За эти дни Иогашка Эйхлер износился, по трактирам и харчевням ночуя, в паклю свалялись его белые волосы. А руки, от холода синие, с трудом уже нащупывали клапаны флейты…
— Мне ваше лицо знакомо, — пригляделся Остерман.
— Имел несчастие, барон, служить при доме Долгоруких!
«Ого, — решил Остерман, — этот малый наверняка многое может вспомнить…» И вице-канцлер спросил Эйхлера — наобум:
— Где князья Долгорукие хранят свои сокровища?
— Полны дома их сокровищ несметных. А тайников не знаю…
Из-под козырька смотрели на парня недоверчивые глаза:
— Скажи мне, добрый друг Эйхлер, кому ты еще предлагал свои услуги после служения у Долгоруких?
— Все боятся. Никто не пожелал иметь меня при себе. Вице-канцлер тихонько рассмеялся:
— Зато Остерман никого не боится… Розенберг, — велел он, — приготовь комнату для этого молодого человека. Постель, белье, таз, горшок. Обед давать ему от моего стола…
Эйхлер разрыдался:
— Боже мой! Как вы добры… Никто не пожелал меня приютить. Гнали, словно чумного. Только вы, барон! Только вы…