Артемий Петрович и сам чуял, что речь его хороша, — глаза Анны Иоанновны оживились, дрему она с себя уже стряхнула, слушала внимательно…
—..мужика беглого трогать нельзя! — продолжал Волынский, на Куракина глянув. — Где сел — там и оставить его. Пущай пашет и кормится. Сытый мужик да баба в сытости, — глядишь, они новых хлебопашцев породят вскоре для нужд экономических. Вся сила России — в мужике! От земледельства происходит главный доход государства нашего. И так я мыслю: коли бежал мужик от князя Куракина — знать, ему худо было у князя Куракина. А на новом месте ему горазд лучше. А что мы с мужиком беглым делаем? Берем его за бороду и, вконец разорив, в цепях на худое место обратно же гоним. Живи там, где жил. А то место, за хозяина отсутствием, уже подурнело. Иной раз и леском заросло. Выходит, опять пашню подымай заново? А — чем? Кобылка — где? Сошка — где? Мы же у него все отняли… Вот и спрашиваю вас, господа высокие: льзя ли тако с народом обращаться? Нет, — чеканил Волынский, — нельзя! Грешно Россию с двух титек сразу сосать, да еще третью у ней, у бедной, требовать.
Анна Иоанновна ноги с постели скинула, почесала пятку, и собачонка к ней запрыгнула.
— Не горячись, Петрович, — сказала. — Тише едешь — далее будешь. Во всем поспешать не надобно….
Волынский далее говорил — о заселении краев южных, где Новой России быть, и опять о ландкартах речь повел, о том, что в экономии русской не только взять, но иной раз и дать надо: потомству откупиться, нельзя единым днем жить — только дураки одним днем проживают!
— Сначала, — рассуждал дельно, — надобно возможное примерить на все лады, а потом требовать. А то, по-нашему, так выходит: дай, говорим мужику, с земли своей полтину в год. А земля тамошняя на гривенник родит. Сорок копеек долгу камнем виснут на хлеборобе. А след год уже с ножом к горлу лезем: дай полтину, да еще сорок копеек за прошлый год. Где взять? Мужик — в слезах. Чуть ночка стемнеет, лапти в руки — и пошел, куда глаза глядят. Вот вам и убыток в хозяйстве российском! Оттого и говорю, что политика экономическая есть фундамент богатства и бедности народа нашего…
В азарт войдя, сорвал Волынский салфетку с подноса, и все увидели: стоят там чарки с водкой и лежат пять караваев — в румяных корках, испечены на диво искусно.
— Пункт пятый мнения моего. Вот он!
Тут все зубоскалить начали, издевки над ним строить. Хохотала и Анна Иоанновна, но Волынский был мужик не промах — он не смутился от смеха глупого. Он знал, чем угодить.
— Ваше императорское величество, — сказал он, — завсегда рад бокал выпить за здоровье ваше…
И, выпив, корочкой занюхал. Стало ему совсем легко.
— Теперь, — заявил Волынский, — дело по этому пункту… О винокурении и отраве винной! Видели вы, господа высокие, как я чарку сглотнул махом за здоровье ея величества?. То мною пять хлебов зараз выпито! Я такой опыт произвел: из равных мер хлеба вина пересидел и караваи спек. И на каждую чарку у меня по караваю хлеба пришлось. Вот и разумейте: пьяница чарку выпил — знать, кого-то в отечестве хлеба на четыре дня лишил. Но что пьянице одна чарка? Ему вторую надобно… Вот он еще каравай хлеба съел! Давай теперь ему третью, скотине! Глядишь, в один день он, ничего не работая, у многих тружеников плоды труда ихнего отнял… Вот и утверждаю: водка — яд! И не токмо разум затмевающа, но и экономии государства нашего вредяща ужасно…
— А ты умен, бес! — похвалила его Анна и Остерману велела:
— Ну, теперь ты, Андрей Иваныч, расскажи нам с высоты разумения своего, каким способом Россию в благосостояние привести?
Императрице с грустью отвечал Остерман:
— Писано тут мною… О бумаги бережении! Страх божий в сердца подданных вселять ежечасно… Опять же вот и ружья курковые, коли в Туле у нас производят… Их, я мыслю, продать можно подороже. Такоже и судьи вашего величества… от них в судах наших порядки большие предвидятся, ежели взятки брать станут открыто… И вдруг затих: он понял, что потерпел поражение. Из-под зеленого козырька, скатывая пудру, вытекли две громадные слезищи. Впервые в жизни Остерман плакал бесхитростно — от души. Глубоко страдая… На этот раз он плакал непритворно!
Вот когда началась схватка. Не на жизнь, а на смерть! Если хочешь выжить — убей Волынского: механик опытный, с рукою сильною, он за колесо ухватился и тянет машину Остерманову в иную сторону. Убить его! Распять его! Ибо — умен. Ибо — настырен. Ибо — до власти жаден и неспокоен… Вперед на врага! И боевая колесница Остермана вкатилась в покои императрицы.
Сказал твердо, заведомо зная, что его слово — закон:
— По смерти великого канцлера Головкина, на место упалое никак нельзя Волынскому в Кабинет входить, яко вору и смутьяну… Един есть претендент на это место — Ягужинский граф, коего, мыслю, из Берлина надобно срочно вызвать…
Острие пики Остермана было нацелено и в Бирена. Даром, что ли, Пашка кафтан ему шпагою распорол? Анна Иоанновна посоветовалась с обер-камергером, и Бирен кандидатуру Ягужинского поддержал. Но думал уже совсем иначе: «Ягужинский-то Остермана изничтожит…» Каждый по-разному, но целил на «самобытство» Ягужинского.
— А кого же в Берлин ставить? — спросила Анна Иоанновна.
— Ваше величество, — отвечал Остерман, — пора фон Браккеля карьерно выдвигать, яко человека вам верного…
— Хо! — сказал Бирен, смеясь. — Это славно придумано; все подлецы отлично уживаются в Берлине… Пусть Ягужинский едет к нам — в Петербург!