— Но Берг-коллегия уничтожена, — утешил его Лейба Либман.
— Я знаю. Взамен ее надобно создать директориум. С директором во главе! И — все. При директоре коллегиальность невозможна. Берг-директор должен быть предан одному мне… В самом деле, — вдруг обиделся Бирен на весь мир, — почему Строгановым и Демидовым можно заводить заводы? Маленькая принцесса Мекленбургская, даже цесаревна Елизавета — все имеют при дворе доход от железа и меди. Один я, несчастный…
— Ваше сиятельство, — перебил его фактор, — саксонец Курт фон Шемберг уже спешит в Россию: он возьмет казенные заводы в аренду, и никто не узнает, что доходы потекут прямо к нам.
— Если так, — сказал Бирен, — я этого саксонца и сделаю берг-директором, и тогда Татищев может писать устав за уставом. Я знаю, что бюрократия всегда сильнее коллегиальности…
Вскоре президентом Академии наук был назначен барон Корф, и Анна Иоанновна наказала «безбожнику»:
— Там в чине президентском не совладать с разбойниками. Ученый народ стульями бьется и посуду колотит. А потому, для пущей важности, возьми ты эту арестантскую роту, и быть тебе в ней не «президентом», а — «главным командиром»… Да бога-то! Бога не забывай, барон…
Тут же забыв про бога, Корф сразу вспомнил о дьяволе.
— Несомненно, — сказал он, читая доносы академиков, — сам дьявол вселился в Шумахера… Что ж, начнем возрождение науки в России прямо с изгнания бесов!
Примерил он трость к руке своей и решил Шумахера бить. Благо он — командир, а не президент.
— Господин Шумахер, — начал Корф вежливо, — разве можно, чтобы канцелярия Академии взяла верх над самой Академией и наукой?..
Только он размахнулся тростью, как Шумахер завопил:
— «О пленении земель Рязанских от Мамая» — есть ли такое сочинение у вас, барон сиятельный?
— Нету, — заявил Корф, сияя жадными очами. Шумахер прицелился точно: безбожника можно было подкупить только книгами, ибо ничего слаще книг Корф не знал (даже любовниц он не имел, ибо они отнимали время, необходимое для чтения)… Однажды Корфа навестил Карл Бреверн — тоже безбожник и тоже книжник.
— Барон, — сказал он Корфу, — не кажется ли тебе, что Кейзерлинг за свое краткое президентство поступил умно, заметив Тредиаковского? Нельзя в русской науке видеть одних лишь немцев! Так докажи же всем, что именно ты, а не Кейзерлинг был самым умным на Митаве.
— Бреверн, — ответил Корф, — не предвосхищай мои мысли. Именно с такими намерениями я сюда и явился… Встретясь с Делилем, Корф подмигнул ему хитро.
— А Земля-то… круглая, — шепнул он. — И Коперник прав: черт побери ее, но она вращается, а мы еще не падаем на этой карусели. И вы, Делиль, можете беседовать на эту тему со мною. Но другим — ни звука. Только вы и я будем знать о Земли вращении…
С треском вылетела дубовая рама, посыпались стекла. От шутовского павильона ворвался в Академию снаряд фейерверка. Опять загорелись (в какой уж раз!) стены Шафировых палат, набежали солдаты с ведрами и кадеты-малолетки, чтобы спасать науку русскую.
— Убрать «театрум» от Академии! — бушевал Корф в запале. — Кончится все тем, что мы сгорим здесь вместе с Шумахером…
—..ништо им! — хохотала императрица. — А коли сгорят, то и ладно. Никто по ним плакать не станет. От этих ученых одни убытки терплю… Ну вот на синь-пороху нет от них никакой прибыли!
«…буттобы», — написал Тредиаковский, и крепко задумался: так ли написал? не ошибся ли?
— Будто бы, — произнес вслух, написание проверяя, и хотел далее продолжить, но тут его оторвали…
Вошла княгиня Троекурова, владелица дома на острове Васильевском, и, подбоченясь, поэта спрашивала грозно:
— Ты почто сам с собой по ночам разговариваешь? Или порчу накликать на мой дом хошь? Смотри, я законы знаю.
— Сам с собою говорю, ибо стих требует ясности.
— А ночью зачем дерзко вскрикиваешь?
— От восторга пиитического, княгинюшка.
— Ты эти восторги оставь. Не то быть тебе драну!
— Да за што драть-то меня, господи?
— Велю дворне своей тебя бить и на двор не пускать. Потому как ты мужчина опасный: на службу не ходишь, по ночам бумагами шуршишь, будто крыса худая, и…
Василий Кириллович, губу толстую закусив, смотрел в оконце. А там — белым-бело, трещит мороз чухонский, пух да пушок на деревьях. Завернула на первую линию карета — видать, в Кадетский корпус начальство проехало… Нет, сюда, сюда! Остановились.
— Матушка-княгинюшка, — сказал Тредиаковский, чтобы от бабы глупой отвязаться, — к вашей милости гости какие-то жалуют…
Барон Корф, волоча по ступеням тяжелые лисьи шубы, зубами стянул перчатку, заледеневшую. Посмотрел на княгиню: щеки у ней — яблоками, брови насурмлены, вся она будто из караваев слеплена. И там у ней пышно. И здесь сдобно. А курдюк-то каков… Ах!
— Хотелось бы видеть, — сказал Корф, — знатного од слагателя и почтенного автора переложений с Поля Тальмана.
— Такие здесь не живут, — отвечала княгиня Троекурова. — И по всей первой линии даже похожих на такого не знаю.
— Как же! А поэт Василий Тредиаковский?..
— Он! — сказала Троекурова. — Такой, верно, имеется.
— Не занят ли? Каков? Горяч?
— Горяч — верно: заговариваться уже стал! А вот знатности в нем не видится. Исподнее сам в портомойне у меня стирает, а летом — на речку бегает…
— Мадам, — отвечал Корф учтиво, — великие люди всегда имеют странности. Поэт, по сути дела, это quinta essentia странностей…
Президента с поклонами провожали до дверей поэтического убежища. Тредиаковского барон застал за обедом. Поэт из горшка капусты кисленькой зацепит, голову запрокинет, в рот ему сами падают сочные лохмы…