За ними сочно и неистово гремел прибой…
Корабли эскадры жгли на марсах сигнальные огни, призывая жителей Гданска выступить из фортов. Воздев рога, трубили трубачи. Они бодрили души слабых и насыщали смелых жаждой подвигов. Уже видны за лесом ретрашементы русские, но… тишина. Какая тишина царит над миром! Как он чудесен, этот мир воздушный, и запах с моря перемешан с запахом цветов весенних. И первая пчела, летя за медом, жужжит над головой, счастлива трудолюбием своим.
Тра-та-та-та! — стучат барабаны. Ву-у… ву-у — нехорошо завывают горны. Идут мушкетеры, хваленые мушкетеры, которым сам черт не страшен. А впереди — изящный, словно мальчик, граф Плело — поэт, и птиц ловец, и счастья баловень привычный.
Ретрашементы рядом… в сорока шагах. Какая тишина!..
— Выходим к первой линии, — подсказал Лаперуз. Грянул залп, насыщенный пулями. Вперед, мушкетеры! Истекая кровью, во вдохновенье боя, граф Плело провел войска через первую линию. Осталась — вторая, и он воскликнул страстно:
— О славный Блезуа! О доблестный Ламарш! И ты, полк Перигорский, знамена которого прославлены храбростью… Умрем за короля!
Три раза бежали французы от русских, и граф Плело трижды возвращал их в атаку. Потом шагнул в завесу дыма едкого и растворился в нем — так, будто никогда и не было его на свете. Французы в ужасе бежали снова к штранду, где качались паруса их кораблей. На песчаных пляжах Вейксельмюнде, окруженные топкими болотами, они провели ночь, пока птицы не разбудили их…
Рассвет вставал над морем — свеж и розов. Со стороны русской вдруг забубнили барабаны, потом заплакали русские флейты и гобои полков армейских. К морю спускалась мрачная процессия. Русские солдаты, головы опустив, под музыку войны, терзающую души, несли тяжелый гроб, наскоро сколоченный за ночь… Французы не стреляли, завороженные. А русские шагали мерно, придавленные гробом, который плавно качался на их плечах. Впереди — офицер с обнаженным эспантоном, клинок обвит был лентой черной, и черный флер печально реял над шляпой офицера. Дойдя до лагеря французов, солдаты русские гроб опустили бережно на землю. А офицер сказал:
— Смелые французы! Мы, русские, восхищены мужеством вашим… Вы отлично сражались вчера, и сегодня примите выраженье восторга нашего перед лицом противника в бою достойного!
В гробу, осыпанный весенними ромашками, покоился Плело.
(«Я обожаю вас, любимый мой, и буду обожать всегда…»)
Что же он натворил, этот поэт? По его вине произошло событие историческое: впервые французы встретились с русскими на поле чести бранной, чести национальной. Мужество графа Плело было мужеством не солдата, а поэта. Как он писал стихи — с наскока и по случаю, так и в войну вошел — наскоком и случайно. Их было как бы два графа Плело: один увлекал за собой мушкетеров короля, а другой шагал с ним рядом, восхищенный собственным мужеством.
Порыв отчаяния и гордости — порыв поэта, но не солдата.
Шестнадцать ран на теле — как венок сонетов на могилу.
Венок из славянских ромашек на груди его, и слава воина, которой суждено пережить славу поэтическую… Прощайте, Плело!
Европа очень долго говорила о нем. Говорила и Анна Иоанновна. Велела она портрет его сыскать и у себя в спальне повесила. Теперь, когда она грешила с Биреном, то смотрели на нее две парсуны из углов разных. Тимофей Архипыч — юродивый из села Измайловского, бородой заросший, весь в веригах («Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич!»). А из другого угла спальни взирал, возвышенный и тонкий, поэт и баловень Версаля — граф де Бреан Плело…
Осада Гданска продолжалась. А пока русские солдаты умирали за престол польский для Августа III, он весело кутил на лейпцигской ярмарке. Сейчас он занимался тем, что скупал на ярмарке ненужные ему безделушки. И ни о чем больше не думал.
Только время от времени король спрашивал:
— Брюль, а есть ли у меня деньги?
— Полно! — отвечал Брюль, ставший его любимцем…
Тобольск, — веселья полны домы! Да и как не веселиться, особливо девкам, — понаехали разные, холостые да красивые, офицеры да люди ученые, начались танцы и поцелуи, в любви признания и свадьбы скоропалительные. Всю зиму Тобольск плясал и упивался вином, над крышами трубы так и пышут — пирогами пахнет, рыбой там, вязигою или еще чем-то… не разнюхаешь сразу!
Великая Северная экспедиция зимовала в Тобольске, чтобы, подтянув обозы, по весне пуститься далее — в тяжкий путь. Одних ждут неведомые лукоморья стран Полуночных, другие поедут на острова японские, о которых Европа мало слышала, ибо японские люди наездчиков не жалуют;
Витус Беринг пойдет искать таинственную землю Хуана да Гама… А где Америка с Россией смыкается? И нет ли до нее пути санного? Чтобы не кораблем плыть, а прямо на лошадке ехать…
Обо всем этом часто говорили по вечерам офицеры, за столами сидя, вино разливая, рыбу мороженую ножами стругая и стружками жирными вино то закусывая. Были они ребята отчаянные, им все нипочем. Да и службе рады — все не Кронштадт тебе, где сиди на приколе в гаванях. Там волком извоешься, капусту казенную хряпая! А тут — простор, рай, палачей нету, сыщиков сами в проруби утопим, а доводчику всегда кнут первый… Простор, простор, простор! Над всей Сибирью края гибельные — это верно, но зато какие молодые, какие хорошие эти ребята… Карты России — им памятник первый и нетленный!
А лейтенант Митенька Овцын начальником стал. На берегу Иртыша стоял, носом к воде повернут, новенький дуббель-шлюп «Тобол»; вот на нем и плыть Митеньке вниз — на север, за Березов, за Обдорск, дабы вызнать: а что там? Об этом часто беседовал Овцын с хозяином дома, у которого поселился зимне. Никита Выходцев был старожилом тобольским, сибиряк коренной, мужчина уже в летах, с бородой, никогда не стриженной. Удивительные дела на Руси творятся! Живет человек в глуши, учителей не имея, книг не ведая, а ухищрением, ровно дьявольским, сумел геодезию самоукой постичь. Когда жена уснет, Выходцев в одном исподнем, в громадных валенках, бутыль вина прибрав, спешит в комнаты к своему жильцу молодому.