— Дельно! — засмеялся Волынский. — Ты хитер.
— Сундук издатель открыл, а там лежали записки неизвестного путешественника по России времен царицы Анны Иоанновны…
— Твои записки! — догадался Волынский.
— Добавьте мне тайн, вам известных, и они войдут в книгу, как ваши… Пусть Европа прочтет про немцев — правителей России, о страданьях народа русского… Кого винить за истину? Писатель этот, — Локателли показал на себя, — давно утонул в море. Остался от него сундук и книга его…
— Что ж, — согласился Волынский, — ты хорошо придумал: пусть писатель тонет, а книга пускай всплывает…
Сеймы и сеймики! Сабля и шапка! Жупан и кунтуш! Тысячи голосов — в едином вопле: «Позволям!» Но один голос произнесет магическое «Вето!» — и тогда весь сейм летит к чертям собачьим, и хоры голосов уже ничего не значат для польской нации… Таковы вольности панства посполитого.
Изо Львова — пан Мецкии,
Из Кракова — пан Стецкий,
Из Киева — пан Грецкий,
И — Северинский
Стройно, гойно, гучно, бучно поприезжали —
Все в собольих колпаках,
Все в червонных чеботах…
Съезжалась шляхта к Варшаве — избирать короля нового: Пяста!
Староства, воеводства, поветы… Отовсюду катили кареты с ясновельможными, плыли в грязи предлинные дроги, везомые быками, ехали на дрогах мелкошляхетские. Пока богатое панство пировало в замках и дворцах Варшавы, мелкая шляхта по харчевням жила, кормясь в садах под навесами. К столу подавали им (за счет панства благородного) жирно, но просто: говядину и свинину, кур и гусей, и все это с перцем под соусом, дабы возбудить жажду. На хлеб ставили каждому раза два-три водку. Напиваться же не давали, чтобы способны были здраво кричать на сеймике — когда «позволям», когда «не позволям».
Прямо от стола шли на сессию. В костелы или на кладбища. Там шляхта вольности проявляла. То шапку скинет, то саблю вынет, то грудь распахнет: режь, не уступлю! В лязге сабельном в куски изрубались противники. Коли пан без уха или без зубов, — значит, уже не раз сессию отбывал. Потом, жаждою томима, разбредалась шляхта по харчевням, и тут богатое панство поило ее безвозбранно. А чтобы скорей упились, вино старкою разбавлялось. Сверху же смесь эта покрывалась пивом с дурманом. К ночи глубоким сном спит благородная шляхта, разбросавшись под столами на земле; ветер колышет чубы на головах крепких, кого в лужу занесло, кого под самый забор махнуло…
Но вот проснулся пан Мецкий и не смог нащупать сабли у пояса. Пан Стецкий кошелька не нашел за жупаном. Пан Грецкий шапки не отыскал. Тогда вставали и дружно шли к принципалу. Дарил тот, богатый и ясновельможный, каждому по шапке, по сабле, по кошельку. За это опять голосами хриплыми кричали они, что прикажут им принципалы, — когда «позволям», когда «вето». Иногда же в сабельном плеске падали наземь, а над ними, звеня, рубились клинки и кусками отлетало напрочь мясо шляхетское… Таковы-то вольности те — вольности польские!
Начиналось «бескрулевье» — время без короля. По обычаю, один год и шесть недель мог править страной примас Федор Потоцкий, архиепископ гнезненский. На примаса — под звон колоколов — щедро изливался блеск престола, никем не занятого. Потоцкий сам был некоронованным королем, и от него же во многом зависел выбор короля. Сейчас он желал иметь на престоле Станислава Лещинского. Но Анна Иоанновна, в грубости самодержавной, уже прислала примасу письмо дерзкое — чтобы он и не помышлял о Станиславе. Письмо столь ужасно, столь хамски изложено требование, что Левенвольде боялся предъявить его Потоцкому…
Густав Левенвольде прибыл в Варшаву с громадной свитой и ротой драгун. Как только поляки узнали, что за мерзавец приехал из России, так сразу дом посольства русского они разгромили. Пришлось перебраться в дом имперско-германского посла, графа Вильчека, отсюда было недалеко и до жилища посла прусского («Союз черных орлов»)…
Конвокационный сейм, кипучий и яростный, твердо постановил: избрать на престол польский природного поляка — Пяста, и «черные орлы» сразу взъерошили перья — как? Поляки хотят иметь королем поляка? Какая наглость! А куда же девать тогда инфанта Мануэля Португальского? Ну это мы сейчас поправим…
Голова примаса Федора Потоцкого гладко выбрита и прикрыта черным беретом. Откидные рукава его одежд при взмахах сильных рук взлетают как крылья. Речь примаса — умна, справедлива, напориста, патриотична. Потоцкий не побоялся принять сразу трех «орлов» — от России, Вены и Берлина; ему зачитали вслух декларацию из Вены, писанную по-латыни, и примас молча ее выслушал.
— Я, — сказал Левенвольде, — ничего не могу добавить к декларации венской, кроме изъявления любви и дружбы, какие наша императрица Анна Иоанновна давно испытывает к народу польскому, и благодаря этой любви она не желает, чтобы поляки имели на престоле своем Станислава Лещинского!
— Любовь вашей царицы, — усмехнулся примас, — столь велика к народу польскому, что шестьдесят тысяч русских солдат она уже двинула в поход против нас, дабы лишить народ наш права избирать короля — какого Польша пожелает… Не так ли?
— Боже! — воскликнул Левенвольде. — Назовите мне того человека, который распускает столь подлые слухи!
— Не вы ли, — отвечал примас, — договорились ранее в Берлине и Вене, чтобы сажать на краковский престол не Пяста природного, а приблудного побирушку — инфанта Мануэля Португальского? Странные вещи творятся в мире: когда Россия избирала на престол Анну Иоанновну, поляки тихо сидели дома, а не шлялись с ружьями по дороге от Варшавы до Москвы… Речь Посполитая, со смертью Августа, вздохнула облегченно: умер хищник, разграбивший и нас и свою Саксонию; иных же хищников, навязанных нам из Германии, поляки более не желают.