Но вскоре главный командир всех заводов, инженер-генерал де Геннин, велел Бурцеву ехать на речку Тельму — новый железный завод там строить, чтобы экспедиция Витуса Беринга нужд в железных припасах не ведала. По дороге на Тельму Бурцев повидался с Жолобовым в Иркутске.
— Ляксей Петрович, — сказал ему Бурцев, — што с Егоркой-то Столетовым делать станем? Напрасно ты кафтан ему подарил, он от подарка твово в спесь вошел. О королях поносно рассуждает, а власть земную ни во што ставит.
— И прав будет, — отвечал Жолобов, — что власть земную Егорка херит. И я бы похерил ее — крест-накрест, яко для народа нашего злодейскую и убыточную. Не жмись, комиссар! Чего боишься-то? Слова и дела? Так здесь не Питер, а Сибирь: народы стран Забайкальских уже пытаны — каторга «слова и дела» не боится!
Правду скажем: Алексей Жолобов, ныне голова земель Иркутских, был человеком смелым и дерзким. И дело свое он знал: при нем заводы на славу работали…
Говорил же иногда непонятно — намеками:
— Щука умерла, да зубы остались… Кого надо — за глотку хватим! А бабы городами не володеют. Тако и Татищев сказывал.
Василий Никитич Татищев еще смелее говорил, когда Анну на престол избирали: «Персона есть она женская, к трудам неудобна, паче же того, ей и знания законов недостает…» Андрей Иванович Ушаков сии крамольные слова вслух зачитал и спросил:
— Зачем ты словами подобными изблевал ея величество?
— Ой, худо мне! — отвечал Татищев на розыске. — Ежели собирать о человеке все, что он намолотил с возраста нежного до волос седых, так подобных блевов у каждого из нас немало сыскать мочно… И сие есть — придирка, дабы меня поклепать!
— Ты погоди словами сыпать, — придержал его инквизитор. — Ты, Никитич, лучше ответствуй по сердцу: на што ты хотел, противу императрицы, сто человек собрать на манир парламента? И на што тебе хотелось, чтобы в начальники людей выбирали снизу, а не назначали свыше волею мудрого начальства нашего?
— Тако в образованных странах деется, — отвечал Татищев. — И сие образованным государям еще в заслугу философы ставят, ибо тогда и народ до правления государством допущен…
— Вот ты мне и попался! — сказал Ушаков. — Мало того, что серебро воровал со Двора монетного, так ты еще и философии вольной набрался… Сознайся — Макиавелли читал?
— Читал… видит бог — читал, — сознался Татищев.
— А зачем читал? — строго вопрошал его Ушаков.
— Любопытно… книга знаменитая! Интерес был к ней.
— Интерес к тому, как государей ловчее обманывать?
— Да что ты подковырствуешь, генерал? — потерял Татищев терпение. — Возьми Макиавелли и сам прочти. Нет там ничего такого, чтобы государей обманывать, а лишь политика утонченная.
— Вот видишь! — стал радоваться Ушаков. — Тебя от политики этой прямо за уши не оттащишь. А ведь не твое это дело… не твое! У нас в государстве уже есть человек, которому сама государыня поручила политикой ведать. Вот ты на графа Остермана и уповай! А сам сиди смирненько, не воруй. Оно, глядишь, государыня-то тебя заметит за благость твою и отличит. Вот как надо жить!..
В это время из Сибири стал на болезни плакаться де Геннин, генерал горный, абшида себе у престола испрашивая. И указывал де Геннин (разумно и дельно), что заводы сдать может только одному человеку — Татищеву… Василий Никитич очень желал в Сибирь вернуться: по лесам бродил бы, камни искал бы, дни свои трудами благодатными наполняя. С такими-то вот мыслями и нагрянул он прямо к Бирену, да не с пустыми руками.
— Имею, — подлизнулся, — раритеты, из монет ветхозаветных состоящие. Памятуя о высоком интересе вашего сиятельства к нумизматике, решился я преподнесть монеты сии в дар вам!
Бирен руку под парик сунул, почесал голову.
— Давайте, — сказал, а защиты не посулил… Татищев понял: крепко граф его не жалует. «Русский, да еще умный, — говорил Бирен при дворе, — таких опасаться надобно».
Анисим Маслов вступился за Татищева.
— Вот, — сказал обер-прокурор, — Блументроста все хаять стали, и делами наук бестолковый Шумахер ведает. Академию бы отдать под руку Татищева — немалая бы польза нам вышла…
— До господ академиков, — ответил ему Бирен, — которые время свое в дебошах кляузно проводят, мне и дела нет! Вы бы знали, дорогой Маслов, как много у меня забот при дворе…
Справедливо: Бирен сейчас имел немало забот (личных). Фекла Тротта фон Трейден на коленях за ним ползала.
— Осчастливьте, — умоляла она. — Осчастливьте меня и несчастного полковника, которому вы не смеете отказать в мужестве!
Наступала весна — время любви и надежд…
— Не могу! — хмуро отвечал Бирен свояченице. — Но грех мужества и оскорбленной невинности можно прикрыть лишь розами Гименея. Неужели ты согласна стать женою насильника?
— О-о-о, — простонала Фекла, — я сплю на угольях… Бирен распорядился, чтобы Бисмарка из крепости выпустили.
— Кажется, этот негодяй родился счастливчиком. Пусть он явится к моему столу для обеда. — А за столом граф любезно спросил Бисмарка:
— Полковник, кто были ваши предки?
— Ну! — распетушился Бисмарк. — Стыдно, граф, не знать Бисмарков! Кто славился охотой в Бранденбурге? Кто умел выпить и закусить чем-нибудь солененьким? И так уже половину тысячелетия, начиная с 1270 года… Это вам не шутка, граф!
Бирен остро позавидовал древности рода Бисмарков, и Фекла Тротта фон Трейден была обручена с прусским убийцей.
Анна Иоанновна щедро осыпала Бисмарка милостями, от казны царской дали ему каменный дом в Петербурге. Принцесса Анна Леопольдовна и ее жених, принц Антон Брауншвейгский, несли в процессии шлейф невестиного платья. Молва о такой неслыханной чести дошла и до Пруссии; король прислал убийце письмо: «С высоты своего нового величия, о бродяга Бисмарк, не забудь бедного короля бедной Пруссии… Узнай, кстати: нельзя ли продать русским старые штыки? У меня также залежались голенища от ботфорт. При известной бережливости русские могли бы еще их носить долго…»